События
Вымпел с польским флагом. Вырыпаев в Варшаве и в Сибири.
Интервью с Иваном Вырыпаевым, драматургом, режиссером, актером и продюсером, в последние годы также преподавателем в собственной театральной школе. Уроженец Иркутска, многие годы провел в Москве, а сейчас по собственной и «семейной» воле варшавянин.
Фото: Александра Кононченко
Полный текст записи разговора Дариуша Клеховского с Иваном Вырыпаевым:
Дариуш Клеховский – Иван, я хочу в нашей беседе общаться с тобой на русском. Язык определяет человека, его идентичность, а я хочу наш разговор посвятить Сибири, там, где ты родился и прожил первую половину своей жизни. Но, давай начнем с Варшавы, где ты сейчас живешь уже несколько лет. Чем сейчас Варшава для тебя является — в жизни человека и в жизни художника? Твой ответ предварю контекстом, который связан с повестью «Варшавский Лонг-плей» Станислава Марии Салинского, которая в рамках издательской серии Польско-сибирская библиотека в России в 2019 году. Это история самого писателя, человека, который в 1921 году был вынужден по понятным революционным причинам убегать из Дальнего востока где родился и жил. Приезжает в Варшаву, которая есть для него сначала новым и совсем чужим местом. Со временем он освоился и полюбил этот город, но в своих сочинениях постоянно возвращался на Дальний восток, который сформировал его как человека. Конечно, твоя ситуация иная, но сходство в том, что Варшава – как для него, так и для тебя – в каком-то моменте оказалась местом, где можно жить и работать. Чем для тебя Варшава есть сейчас?
Иван Вырыпаев – Я связан с Варшавой уже 13 лет, поскольку я женат 13 лет, но даже в мае будет 14 лет как мы с Каролиной (Каролина Грушка) муж и жена. Все это время мы ездили, жили и в Москве, но все равно была уже Варшава. А скоро будет 7 лет, как я совсем здесь живу. Но тоже ездил, в Россию возвращался. А сейчас наверное 2 года, как я не был в России. Пандемия была, разные политические события, нельзя было поехать. Это связано с различными событиями. А сейчас я для себя понял, что Варшава — это мой дом. Я здесь живу. Изменилось то, что я больше не думаю о других местах, как о доме. И когда я говорю « домой вернуться», то это означает в Варшаву. У меня здесь есть квартира, которую мы вместе купили, я тут прописан, у меня есть PESEL, я плачу налоги, у меня есть компания, фонд, в котором я работаю, у меня есть студенты-поляки, я преподаю, и они — очень важный элемент моей жизни. То есть я интегрирован достаточно глубоко в жизнь Польши, и ее радости и неприятности тоже меня касаются. Я не могу сходить на выборы, потому что я пока не гражданин, а имею постоянный вид на жительство. Я не могу выбирать президента, но все остальное я вроде бы могу. Это важные социальные вещи, и я здесь, в Польше социализировался.
Д.К. – Есть такое понятие у русских – обрусел. А ты в какой-то мере ополячился.
И.В. – В каком-то да, у меня здесь друзья, я говорю на польском языке. Вот Варшава для меня остается немножечко неизвестной. Я домосед. И жена моя домоседка. Я не любитель выпить в баре. А Варшава летом прекрасна своими барами. И если ты хочешь летом погулять в Варшаве, то есть замечательная Познаньска, Повисле. Если я этого не делаю – мне некуда пойти. Все таки Варшава — это не Рим, где идешь вечером погулять. Но в Варшаве замечательные парки, огромное количество парков. Для меня Варшава — это парки, потому что мне некуда ходить кроме парков. А поскольку я хожу до театра на репетиции и домой, то я собственно за 7 лет жизни в Варшаве могу признаться, что я не очень интегрирован в сам город. Я знаю, где располагаются основные места, когда я еду, я знаю, где Пулавска, а где Саска Кемпа, но нюансов я не знаю. Например на Жолибоже я был может быть четыре раза в своей жизни. Ответ такой, что я не интегрирован с самым городом. Я чаще бывал в старом городе Кракова, поскольку ставил там спектакль и очень много гулял. Или в Познани. Я ставил там оперу в течение двух месяцев гулял. Но вот по Варшаве я не гуляю. Но у меня есть велосипед, и я на нем езжу. Если мы идем на прогулку – значит, мы идем в парк. Поскольку мы домашние люди, то с работы мы идем домой. Или очень много бываем на природе, выезжаем за город. Сейчас вот в основном Сейны (город в северно-восточной Польше на границе с Литвой, где живут поляки, белорусы, литовцы и татары), или на Мазуры. Поэтому загород мне больше знаком.
Д.К. – А какой твой любимый парк?
И.В. – Скарышевски. Я жил 8 лет на Саской Кемпе. У нас там квартира была. Сейчас мы переехали на Садыбу. Ну и, конечно, я гулял там с моей маленькой дочкой в коляске. А Варшаву я все еще не знаю, и это очень странно.
Д.К. – Это Варшава как место жизни. А чем для тебя является Варшава как место для художника? Ты поставил здесь много спектаклей, Твои пьесы известные не только в Варшаве, но во всей Польше. Хорошее ли это место для художника?
И.В. – Для меня нет. Потому что мой театр, тот театр, который я здесь делаю, совершенно не совпадает с тем театральным трендом, который есть в Варшаве. И зрителя моего здесь трудно найти, потому что мой театр – другой. И я не говорю, что он хуже или лучше – он другой, тот, который я привык делать в Москве в театре «Практика». Это такой контакт со зрителем, это прогрессивная молодежь и богатые люди прогрессивные, что в Польше как класс отсутствует – здесь, в Польше, богатые люди – это мещанский класс, которые ходят в театр, чтобы развлечься или поставить «галочку» — культурно отметился, побывал. В Москве богатые люди искренне любили наш театр и помогали финансово. Я не заставлял Абрамовича или Мамута ходить ко мне на спектакли, тем более в подвал. Они сами приходили, сами просили билеты, я их никогда не звал. И я видел, что им это было нужно. Так же и молодежь. И поэтому мне не очень здесь, в Варшаве. У меня нет до сих пор своего театра, у меня нет сцены, мне трудно репетировать, потому что я привык работать с актерами, которые мне нравятся, как правило, это известные польские актеры. Меня с ними конечно же не пускают в театры, потому что в театрах есть свои труппы. В этом году проект с Яцеком Братяком, Магдой Бочарской и Каролиной Грушкой с моей новой пьесой не смог поставить, потому что я не смог найти сцену. Может кто-то сказать, что это странно, такие звезды. Но это так. Приходишь в театр, там есть своя труппа, и они тебя не берут. А если ты пойдешь в какой-то подвал репетировать, там трудно продать билеты. Соответственно, в театральном смысле у меня с Варшавой не сложилось. Но я хорошо себя чувствую в польских деревнях. Для меня любимое место, хочу подчеркнуть — в мире — это Сейны и Красногруда (Усадьба Чеслава Милоша – Международный центр диалога). Я нашел для себя таких друзей в Красногруде — профессора Кшиштофа Чижевского и Малгожату Cпорек-Чижевскую, и мы подружились. Я все время езжу к ним, пишу там пьесы. Пускай на меня не обижаются городские поляки (—) Но для меня Польша это больше страна аграрная, связанная с природой, туризмом, сельским хозяйством, и меньше всего с театром. А особенно лево-либеральная культура польская мне чужда. Может многие подумают, что я консерватор, возможно. Но я не считаю себя консерватором. Та часть субкультуры польской, которая, как мне кажется, очень похожа на немецкую, полностью копирует ее, мне не близка.
Д.К. – Ты упомянул Сейны и проект «Пограниче». Мы в Польше забыли, что лет тому назад восемьдесят, девяносто мы не были только одной нацией, не говорили только на одном языке, культура не была однообразной. Мы забыли про это, и этот странный процесс происходит. Мы забыли, что двуязычность — это в мире норма. Поэтому ты правильно сказал, что все это сжато, все сократилось в польской культуре. Но есть эти острова как Сейны. Критики писали о тебе, что ты заполнил нишу польской драматургии в польском театре, которая была до сих пор пуста. Надеюсь, как и эти критики, наверное, что со временем ты найдешь свое место, найдешь свой театр и свою публику. Быть может, это только проблема времени.
И.В. – Надеюсь. Я хочу сказать, что мои наблюдения за Варшавой удивительны. У меня здесь сложились очень хорошие взаимоотношения со многими людьми культуры – артисты театров, с которыми я работаю, с директорами театров — теплые человеческие отношения. Но вот как будто бы между нами есть некая система, которая к людям уже как бы и не имеет отношения, не политическая, она не позволяет всем нам делать что-то от сердца, потому что есть какие-то регуляторы, какая-то субкультурная система, которая вытесняет тебя, и для того, чтобы в нее попасть, нужно определенные правила выполнить. И это мне больше всего удивило, потому что мне при этом очень близкий ментальный код польский, я его чувствую за эти годы. А вот у меня такие странные взаимоотношения с институциями культуры.
Д.К. – Это интересное наблюдение. В большинстве своем поляки, особенно люди культуры считают, что Польша очень свободная страна, а на самом деле, ты прав, здесь есть определенные структуры, которые для художников, таких как ты, становятся барьером. Но я бы хотел вернуться к контексту Сибири. Ты, конечно, в Варшаву не приехал из Сибири напрямую, только из Москвы, где жил несколько лет. Насколько тебе как человека и художника сформировала Сибирь? Это вопрос про идентичность. Ведь ты прожил там самые важные годы жизни и не только в Иркутске, где родился, но бывал и в Магадане, и на Камчатке… Ты мог заметить и узнать о Сибири многое, для того, чтобы почувствовать, что она дала тебе как художнику…
И.В. – Хороший вопрос. И очень трудный, потому что, на самом деле, я себе его тоже задаю, и до сих пор точного ответа нет. Вообще я думаю, что Сибирь – это не место для жизни людей. Я говорю это серьезно. Потому что история жизни людей в Сибири, цивилизованного общества насчитывает 300 лет. До этого времени там жили пришедшие монгольские племена, которые стали бурятами. Еще когда-то были там останки первобытных цивилизаций, которых мы совсем не знаем. В целом то, что мы сегодня имеем: Красноярск, Иркутск, Чита и так далее, — это либо потомки сосланных сюда людей — или преступников и бандитов, или политических заключенных, которых высылал царь или такие, которые приехали завоевывать эти земли. Достаточно агрессивных граждан. Это как высадка на Марс. Конечно, там можно жить. Это потрясающая природа. Но мне кажется, что если там жить – то только по экологическим законам. Все города, которые там были построены, особенно в советское время – это города-уроды. Посмотрите, что сделали с Байкалом?! Его засоряли. Я вырос на Байкале. Я даже помню, как он изменялся на моих глазах. Он оброс каким-то огромным количеством каких-то турбаз, везде какая-то музыка, шашлыки. Невозможно даже туда поехать, как мы в детстве ездили. Для меня Сибирь с одной стороны – это красота, в которой я вырос. Я действительно вырос в тайге. У мамы была дача, дом в тайге. Летом мы туда ходили собирать ягоды и продавать их, чтобы заработать. Мы были бедные. Мы устраивались вдоль дороги, а проезжающие машины останавливались, чтобы купить у нас ягоды. И это был хороший заработок – за лето можно было заработать на зиму. Вот это для меня одна часть Сибири, а другая ее часть — это совершенно ужасные 90-е годы, с героином, с огромной сильной чеченской бандитской диаспорой, особенно после чеченских войн; азербайджанская мафия и армянская мафия, вечные перестрелки, драки, наркомания, продажная милиция, избиения, криминал… Для меня мое детство – это криминал и ад. Я жил в таком районе, где людей убивали, убивали моих одноклассников. Что мне это дало? Ну, конечно, во-первых, мне потом очень долго пришлось обучаться культуре – например, очень долгое время я был просто некультурным человеком, и мне было очень трудно это сделать. Скорее всего, мне помог тот стержень, который связан с природой. Я его приобрел. Такая вот любовь к природе, у меня большая любовь к природе с детства. Но я не думаю, что у других людей ее нет, у всех людей есть любовь к природе, я не могу назвать это какой-то исключительностью. Просто я очень много времени проводил на природе, в лесу, я понимал, чувствовал тайгу. Сейчас я еду в Сейны, Красногруду, я один, сейчас я неделю писал пьесу, один иду по лесу, я люблю идти один по лесу, но я не думаю, что это мое личное свойство сибирское, вообще у нормального человека это должно быть нормальное явление. Я не могу без природы. Это такая связь, красота, но также и трагические ощущения, которые писателю тоже нужны. К сожалению, все это было, когда я рос, — — 89 год, 90-й… В 89-ом я школу окончил, пошел в театральное училище. Все же менялось на наших глазах. Вот был коммунизм, Советский Союз, и я в нем был, экзамены по марксизму-ленинизму, и вдруг – уже можно не делать. И все время все открывалось. Но мы же все равно жили на перемене нового. И только сейчас – это мое мнение – все опять закрылось. Но тогда для меня философски… я думал, вот есть какая-то спираль, и ты идешь куда-то вверх от какого-то криминала, не культуры и все же раз – и чего-то раскрыл. А если все снова по кругу вернулось, то я немножко стал думать, а может быть, это свойство земли, такая энергия у нее, что там всегда будет какой-то надлом, беспорядок. Сибирь – это такое место, куда стоит приехать, чуть-чуть там походить по лесу, пожить, или поставить там внутри леса избушку… Может, это не место где можно поставить эти неадаптированные города, заводы, которые засоряют дымом и так далее. Может быть, туда следовало бы пустить норвежцев, датчан, голландцев.
Д.К. – Кстати, они были уже в Сибири в начале ХХ-го века. Еще до революции, до 1-ой Мировой войны там было огромное количество предпринимателей из Норвегии и Дании.
И.В. – Сейчас я, к сожалению, я вижу там людей несчастных. Они, может быть, не думают так про себя, но я вижу, — у меня там папа живет. Некоторые борются с условиями жизни в Сибири. Я так жил, вся моя жизнь и жизнь моей мамы — это борьба с условиями жизни в Сибири – это и холод, это и маленькие зарплаты, грубость на улицах и в магазинах, достаточно жесткие взаимоотношения между людьми, неулыбчивые лица. И сейчас все продолжается – маленькие пенсии, невозможность прожить на пенсии, грязные электрички, пьяные люди в электричках, которые дерутся, небезопасно проехать вечером до сих пор, и те же самые поезда, которые были еще при мне. И сейчас, когда я еду на Пендолино (скоростной поезд в Польше) или на Сапсане между Москвой и Петербургом, то я думаю, Господи, а эти поезда дойдут туда когда-нибудь?
Д.К. – У меня ощущение, что многое зависит от региона Сибири. Ты говоришь, конечно, об Иркутской области. Я часто ездил в Иркутск, на Байкал, когда жил в Красноярске. Байкал притягивает всех, и мне показалось, что по сравнению с Красноярском в Иркутске жизнь похуже. Хотя город неплохой, и архитектура мне нравится, и вся природа вокруг – Байкал на первом месте, но в Красноярске чуть иначе, жить получше можно. Знаешь, я подумал, когда ты сейчас об этом говорил, о побегах из Сибири. Мы издали в серии «Польско-сибирская библиотека» книгу профессора Виктории Сливовской: «Побеги из Сибири». Ну, конечно, это касалось прежде всего ссыльных поляков в 19 веке, такие рассказы о том, как они пытались это делать, не всем это удавалось. Я сейчас подумал, что есть побег из Сибири, а есть побег в Сибирь – реальные побеги в Сибирь по поводу каких-то политических ситуаций, после революций, к примеру. К тебе такой вопрос маленький: ты ощущаешь, что ты как раз бежал из Сибири? Что это был в каком-то смысле побег из Сибири?
И.В. – Был такой замечательный, выдающийся сибирский документалист Борис Шуньков, который снял много фильмов документальных, получал награды в Венеции и Серебряного Льва на Берлинском кинофестивале («На краю» — главные призы МКФ в Лейпциге, Париже и Барселоне). Один из его фильмов назывался «Наваждение» про Сибирь, про Иркутск. Это удивительный фильм и удивительным образом я в нем есть, внутри этого фильма. Это тоже одно из моих сильных мистических переживаний, потому что я смотрел этот фильм в более позднем возрасте, и первая половина фильма произвела на меня сильнейшее впечатление, а во второй половине фильма я увидел себя, реального себя. Я тогда играл в Доме Волконских, а режиссер снимал Дом Волконских, а я об этом не знал и у меня был шок. Итак этот пророческий фильм о Сибири сильно подействовал на меня, а тут еще и себя в нем увидел совсем маленького, юношу. Это произвело на меня сильнейшее впечатление. Там такая мысль, что Сибирь — это такая яма, магнит, который держит людей, немного мучает и не отпускает. И, конечно, история Александра Вампилова, моего земляка, знаменитого драматурга, которого при жизни практически не ставили, не то, чтобы не любили, просто не воспринимали всерьез. В Петербурге да — Товстоногов, в Москве да, в Иркутске — практически нет. А теперь даже улицы его именем называют и фестиваль, и шоколадки и печение. И вот однажды, когда умер документалист Борис Шуньков, я сидел на скамейке в Иркутске вместе с одним большим чиновником из Министерства культуры Иркутской области и говорю, вот почему именем Вампилова названы улицы и так далее, а Шунькова вы никак не отметите, ведь это был большой документалист! А чиновник на это ответил: ну вот, когда он умрет, то мы и отметим. А он как раз умер. И я говорю: ведь он же умер. Да? Ну тогда мы ним займемся. Это был очень показательный разговор. Так что в отличие от обычных людей, которые приезжают в Сибирь и видят Байкал и всю эту красоту, у меня связан с Сибирью некий травматический момент. Я считаю, что жизнь там достаточно тяжелая, и я общаюсь с молодежью кинематографической, мы встречаемся в зуме, и я вижу, что люди до сих пор там пытаются выживать, Россия все равно так устроена, что все самое лучшее – в Москве. Этот человек приехал из Москвы. Приезжает, к примеру, некий режиссер Петров ставить в Иркутске и одно то, что он из Москвы, для Иркутянина уже достаточно, хоть в Москве этого Петрова может никто и не знает. Я вижу в Сибири эту постоянную несамостоятельность, которую создает российская вертикаль, то есть управление страной полностью вертикальное, а не горизонтальное, когда в современном мире для всех уже очевидно, что вертикальное управление не работает и только наносит вред. Я все-таки, отвечая на твой вопрос, увы я не могу сказать что Сибирь для меня – это такие здоровые, румяные люди с устойчивой психикой, открытые и радушные. Конечно, там есть замечательные люди, но в целом жизнь там я назвал бы «не в порядке».
Д.К. – Всегда существуют стереотипы, и у поляков тоже, ты, наверное, и сам хорошо знаешь, какие стереотипы о Сибири есть у поляков. Один из них как ты сказал, это то, что сибиряк – здоровый румяный мужик. А когда я первый раз приехал в Сибирь то узнал, что средняя продолжительность жизни сибирских мужчин 58 лет…
Я бы хотел вернутся к разговору о тебе, как о художнике. Ты говорил о том, что творилось в 90-е годы, в том числе и в Иркутске, об этом была и твоя первая постановка «Сны». Не знаю, правда это или нет, но на одном польском портале пишут, что после этого спектакля Вырыпаева выгнали из Иркутска. Как было на самом деле?
И.В. – проблема была связана не с этой постановкой, а с тем, что до сих пор директор Иркутского академического драматического театра говорит, что после меня сцену нужно мыть с порошком, это его классическая фраза, и что пока он жив, моих пьес там ставить не будут. И так есть – по всей стране ставят, а в этом театре нет. Дело было вот в чем. Мы были молодым коллективом, и отрицали царящую тогда культуру (ДК — речь о проекте «Пространство и игры»), внутренне конфликтовали со всем этим пространством, ведь мы делали авангардный театр, а это, на минуточку, был 98 год! Еще не было театра doc. в Москве и критики еще не писали об этих направлениях и в нашем театре были страшные консерваторы, а самое удивительное, что они до сих пор там. Мы с этим спектаклем «Сны» поехали во Францию, в Болгарию, в Лондон, в Москву. И каждый раз, когда звонили из Лондона, Франции, в Министерство культуры Иркутской области, то эти французы, англичане мне потом рассказывали что были удивлены когда им прямо говорили, а давайте мы вам другое дадим, у нас есть ТЮЗ, зачем вам эти с подвала, у нас есть прекрасный Театр им. Вампилова. А они отвечали, нет мы этот спектакль хотим, и раздражение властей росло. Меня не выгнали из-за этой пьесы. Вообще нельзя выгнать из города. Мы играли в Иркутском Доме актера, сначала нам отказали в аренде этого места, а потом и всех остальных площадок в городе. Нам стало негде играть, а значит и не на что жить. И тогда начали строить Teatr.doc, Угаров и Гремина сказали: Ваня, раз вам все ничего делать, мы как раз хотим делать подвал. Мы подумали: как разница, тут помирать с голоду или там. И мы туда поехали. Мы поехали туда, где нас хотели, где была возможность работать. В Москве у нас появились зрители, в Иркутске они тоже были бы, но им некуда было приходить, так как у нас не было никакого помещения.
Д.К. – Как ты оцениваешь с перспективы пройдённых лет развитие театрального искусства в Сибири, не только в Иркутске, видишь какие-либо перемены, какой-то прогресс? Конечно, Сибирь огромная, но может быть есть какие-то точки, где, по твоему мнению, этот прогресс есть?
И.В. – Во-первых эти точки вспыхивают и потухают. Согласен с тобой насчет Красноярска, там более прогрессивный театр, проходят читки, фестивали современной драматургии, ставят новые пьесы, туда приезжает Паша Руднев и другие ребята из Москвы. В Томске иногда происходит что-то свежее, а вот в Иркутске с этим делом совсем глухо. Есть театр Новой драмы – ребята в подвале за свои деньги совсем одни что-то делают, никто им вообще не помогает. На сцене ТЮЗА и Академического драмтеатра современные пьесы вообще не идут, а идут бульварного свойства, там не ставят современную драматургию, а тем более, проблемную. Так что, к сожалению, Иркутск остался одним из самых консервативных и отсталых городов. Но движение происходит в Сибири разное. Я, к сожалению, не так много знаю последнее время, я уверен, что ты знаешь больше.
Д.К. – В Красноярске очень хорошо работает Феодори в ТЮЗ-е и Рыбкин в драмтеатре Пушкина. И есть Фонд Михаила Прохорова, который проводит прекрасный фестиваль «Синдром».
И.В. — ДА-ДА, фестиваль «Синдром», там книжная ярмарка была достаточно сильная.
Д.К. – … Я был как раз на ней в этом году
И.В. – Но почему так происходит с Иркутском и причем очень давно… Хотя, когда-то при моем учителе — Вячеслав Всеволодович Кокорин – ныне покойный величайший российский провинциальный режиссер, потому что свои спектакли он ставил в провинции, — там был один из лучших спектаклей того времени. Это было начало — середина 80-х – ТЮЗ, где впервые на сцену российского театра вышла рок-группа — еще до «Юноны и Авось» Марка Захарова. Там было столпотворение. Я был школьником и помню, что билет нельзя было достать. Потом Кокорина благополучно съели и выгнали. А он к тому же был еврей, и я видел просто проявления антисемитизма. Там был известный писатель Григорий Распутин, который при том, что написал две-три хорошие повести, еще и возглавлял черносотенную организацию. Впоследствии он, к сожалению, перестал писать хорошие повести, а стал борцом -антисемитом и был одним из тех, кто гнал Кокорина «как жида», ведь по-русски это звучит оскорбительно в отличие от польского языка.
Д.К. – А Кокорина ты тоже считаешь своим учителем?
И.В. – Да, я с ним провел много лет, я был вторым педагогом на его курсе и какие-то взгляды и принципы на театр и на режиссуру во всяком случае, я перенял у него, хотя у меня совсем другой театр. Кокорин, чтобы было понятно нашему читателю, если сравнивать с польскими режиссерами то из категории Тадеуш Кантор, ранний Кристиан Люпа, или Кама Гинкас — российский режиссер, а из польской драматургии ему ближе всего был бы Тадеуш Ружевич. Это представитель театра, который начал формироваться после второй мировой войны с синдромом послевоенного. Это поколение творческих людей, которые были знакомы между собой.
Д.К. – Очень важно, на кого попадаешь в своей жизни, не называя этого судьбой, но ты понимаешь, если бы ты не встретил этого человека, все сложилось бы по другому.
И.В. – Согласен. Кокорин – единственный из всех пришел на мой спектакль, когда все, все остальные меня ругали и осуждали, сказал, что ему понравилось и чтобы дать мне немного заработать взял своим вторым педагогом и ассистентом. По сути четыре года я сам учился и получал еще за это зарплату. И я ему очень благодарен за это. Несколько лет назад он умер от рака, до конца его жизни мы поддерживали связь.
Д.К. – Возвращаясь к вопросу о Сибири и о том, насколько тебя сформировал Иркутск, была ли это творческая основа, я сейчас когда слушаю про твоего педагога, то понимаю, что вот это и есть ответ на мой вопрос.
И.В. – Да, и еще много чего еще. В Иркутске была своя культурная среда – очень хороший детский писатель Марк Сергеев. Я не хочу сказать, что там отсутствовала культура. Там был очень интересный рок-клуб. В то время у нас были в России рок-клубы. Все помнят Питерский, Ленинградский рок-клуб и Гребенщикова, а был еще и Иркутский рок-клуб. На этих концертах собиралась вся интеллектуальная молодежь города. Сейчас не знаю, где это находится, тогда это было на территории интеллектуалов. Это было что то необычное, приходили люди, которые читали Толкиена, Булгакова.
Д.К. – Хочу спросить про твой будущий проект, твое своеобразное возвращение в Сибирь. Мог бы ты не раскрывая всей тайны все же немного рассказать о нем?
И.В. – Да там и нет никакой тайны, это очень яркий художественный кинематографический проект, его даже не возможно украсть, поскольку там дело не в сюжетной интриге, а именно в том, как он будет сделан. В основе лежит написанный мною специально для этого проекта сценарий. Действие происходит в 1974 году в глухой тайге, куда приезжает писательница, жена очень высокого ранга московского коммуниста, члена Политбюро искать своего репрессированного отца-поляка, который после освобождения остался в Сибири. Как известно, таких историй много, поляком после многих лет заключения по сути некуда было возвращаться и они оставались до конца жизни в Сибири, есть даже целые польские деревни, например Вершина недалеко от Иркутска. Это сюжет. Почему я об этом так легко рассказываю? Потому что все дело в том не о чем, а как. Как героиня общается с людьми, какие происходят вокруг комедийные и трагические истории и так далее. Суть этого проекта в том, что по моему специальному замыслу вся тайга – леса, поля, деревни – все это будет искусственное, в огромном павильоне. Я не хочу снимать настоящей тайги.
Д.К. – Не поедешь снимать в Сибирь?
И.В. – Нет, даже если у меня будет миллиард долларов, я этого не сделаю. Таков мой замысел. Мы даже не получили части финансирования на этот проект потому, что комиссия решила, что это не кино, а театр. Хотя они не правы, это именно кино, в котором мы хотим создать необычный мир художественными и кинематографическими средствами. Мне трудно это сказать словами, но я этот проект очень хорошо себе представляю, вижу его. И над ним работает очень серьезная команда. Это лучшие сценографы Анна Мет и Катажина Левицка, оператор Павел Эдельман. У нас появились уже продюсеры и есть надежда, что мы начнем двигаться вперед. Но есть вопрос с актерами. Изначально планировались, что должны будут играть российские актеры, ведь герои то русские. Но сейчас появилась идея подключить польских актеров, решения я пока не принял. С одной стороны, у меня есть очень хорошие польские актеры, и они уже читали пьесу и хотят, и я их очень люблю и представляю, как здорово мы бы с ними это сделали. Я действительно очень люблю польских актеров. Но с другой стороны есть такой вопрос: почему сибиряки говорят по-польски? Хотя есть хороший перевод Агнешки Пиотровской. А еще с другой стороны, при той условности, которую я допускаю и учитывая, что фильм будет такой «искусственный», уже может и не важно на каком языке будут говорить актеры, играющие сибиряков.
Фильм не будет очень дорогим, но все же достаточного финансирования у нас пока нет.
Д.К. – то есть все же своеобразное возвращение твое в Сибирь будет?
И.В. – Да, там действие заканчивается в день моего рождения, 3 августа, это закрытый гештальт. Там про меня.
Д.К. – Если мы уже затронули польскую тему, так получилось. Существовала ли польская тема в твоем детстве, молодости?
И.В. – У меня есть очень смешной ответ. Конечно, поляки в Иркутске всегда исторически присутствовали, ведь польская история очень тесно связана с Сибирью, особенно в Иркутске. Кстати там есть очень красивый костел с прекрасным органом. Но моя смешная история вот о чем. Не знаю почему, это правда знак, но все мое детство на стене в нашем доме висел вымпел с польским флагом, такой треугольник бело-красный с желтым орлом в середине. Мы с Каролиной много над этим смеялись, но я не могу вспомнить, откуда он был. Точно это не был подарок от какого-то поляка, в моей семье никто с Польшей не был связан и не бывал в Польше. Он висел у нас много лет. И скорее всего, я даже не знал, что это польский флаг. Сейчас я думаю, что поскольку заграница была запрещена, а нам хотелось чего-то заграничного, то этот орел символизировал для меня какую-то заграничную страну.
Я жил в достаточно бедном и криминальном районе, к примеру, мы собирали банки из-под пива у гостиницы «Интурист» — нужно было перелезть через забор и бежать к помойке за этим банками рискуя попасться кэгэбэшником и охране, и похоже однажды вместе с банками Heineken мне попался этот вымпел, который стал для меня и моих друзей символом заграницы. И оказалось, что все эти годы я был подсознательно кодирован. Хотя я точно помню, что понятия не имел, что годами смотрел на польские символы.
Д.К. – Если человек верит в судьбу, то ты мне ответил точно на мой вопрос, что в подсознании у тебя было настолько сильно, что потом это так вспыхнуло, и ты сейчас в Варшаве. С другой стороны это могло быть просто случайностью, этого мы не знаем.
Спасибо. Для меня это был очень интересней разговор. Я узнал много нового и о тебе и о той жизни в 70-е, 80-е, 90-е, эти печальные 90-е годы, которые были тяжелые для всей России, а для Сибири, наверное, самые трудные, потому что чем дальше от центра, тем хуже. Желаю тебе удачи с твоим новым проектом с нашими друзьями из Беларуси.
И.В. – Да, я очень приглашаю, хоть и повод этой премьеры очень печальный. Это не мой спектакль, который я придумал, это акция, в которой я тоже участвую.